in

Бенефис задника, или Новогоднее обращение Льва Рубинштейна

Украшенная Москва в преддверии Нового года. Фото: Сергей Ведяшкин / Агентство «Москва»

То, что я в данный момент сочиняю, а вы, дорогой читатель, в данный момент читаете, — это так называемый новогодний текст. И даже, можно сказать, новогоднее обращение. Или даже послание. Нет, все-таки пусть это будет обращение — слово «послание» тянет за собой какие-то не слишком желаемые паразитические ассоциации. 

Лев Рубинштейн

В общем, обращение. Новогоднее.

А условия и условности этого основательно затоптанного, но поразительно живучего жанра таковы, что хочешь не хочешь, а от тебя требуются какие-никакие «итоги». Ну, так вроде бы принято.

Честно говоря, я и вообще этого не люблю. Не так, как совсем ненавистные «прогнозы», но, в общем, тоже. А в этот раз этого как-то особенно не хочется, но уж попробуем, ладно…

Что это был за год такой? 

Я сознательно упущу сейчас все то, о чем и без меня говорят более или менее все. Да и я сам об этом думал, говорил, писал. И об авральном возведении Храма Обнуления на Пеньках, и о белорусских событиях — одновременно обнадеживающих и ужасающих, и об эпических, шекспировского размаха сюжетах с отравлением и последующими сокрушительными разоблачениями, и о наших пылких неравнодушных законодателях, которые с угрюмым кабаньим упорством пытаются запретить людям что-нибудь еще, с трудом выискивая все то, что по их же халатному недосмотру все еще не запрещено. 

Весь год мы не вылезали и в эти дни еще продолжаем не вылезать из сенсационных «повесток» и «инфоповодов», сменяющих друг друга с такой спринтерской стремительностью, что мы не успевали не то чтобы как-то осознать их, но даже и закрывать рты, разинутые от изумления — так с открытыми ртами и сидим, как на завалинках, на своих нагретых нижними частями собственных тел «удаленках».

Но за всеми событиями, за всеми сценами и всеми мизансценами, не хилыми и самими по себе, настойчиво маячил и переливался зловещими колерами задник, искажающий, деформирующий, то искривляющий, то, напротив, выпрямляющий все происходившее на его неотвязном мучительном фоне. 

Он был главным в этом представлении. Он горел нестерпимым светом и лупил в глаза, как лампочка в тюремной камере. Он диктовал и рулил. Он наделял смыслом одно и обессмысливал другое. Он, как это бывает свойственно разрушительным бурям, тайфунам и смерчам, носил нежное, слегка опереточное женское имя, имя «Пандемия».

События событиями, но именно он, задник, фон, стал главным героем всей драмы. Это был, конечно, его бенефис.

Это был год совершенно нового, совершенно непредсказуемого, совершенно уникального опыта. Опыта, которому в рамках общей биографии двух-трех поколений не нашлось аналога. Это был слишком уж наглядный урок и без того, в общем-то, очевидного факта, что всем многозначительным прогнозам и проницательным предсказаниям — грош цена.

Это был год тревог — за родных, за друзей, за себя самих. 

Это был год не всегда добровольных душевных и интеллектуальных экспериментов, направленных не столько на творческие прорывы, сколько на самое вульгарное самосохранение. 

Это был год нескончаемых потерь. Таков, разумеется, каждый год. Но этот, прошедший, по густоте человеческих потерь сопоставим лишь с годами войн или с годами массового государственного террора. 

Но нашему поколению ведь и то, и другое известно лишь по рассказам старших, по художественной литературе, по мемуарам, по кино. Поэтому мы постоянно «вспоминали» то, чего не могли помнить сами. Вспоминали о похоронках, о бомбежках и бомбоубежищах, о светомаскировке, о шуме ночного мотора в гулком дворе, о резко хлопающей в ночной напряженной тишине дверце лифта, о ночных шепотах: «Это за кем?»

За кем сегодня пришла эта поганая бездушная зараза? За кем она явится завтра? 

Мама рассказывала, что когда во время войны приходили известия о чьей-то смерти, казалось диким и странным, что люди в те времена могли умирать от чего-то «штатского», а не гибли на фронте или под бомбежками. Так и тут.

Удивительный год, что и говорить. Удивительный настолько, что я вокруг себя только и слышу: «Когда же он уже закончится, этот проклятый год!» И правда — проклятый! И правда — когда уже!

И все равно, и все равно, и все равно!

И все равно нам что-то смешно и от чего-то весело. Мы живые, и едва ли надо этого стесняться. 

Мы не имеем права разучиться радоваться, особенно — жизненным мелочам. 

Когда я слышу, читаю или вижу, что кто-то у кого-то родился, кто-то излечился от тяжкой хвори, кто-то издал книжку, кто-то сочинил симпатичный рассказ или нарисовал смешную картинку, кто-то показал фотографию смеющегося ребенка, кто-то показал, как за его окном пристроились две синички, кто-то продемонстрировал спящего среди подушек толстого теплотворного кота, кто-то сообщил о том, что у него или у нее с утра непонятно почему хорошее настроение и хочется петь, я думаю, что в наши времена вот это все вместе и каждое по отдельности необходимо аккуратно складывать в специальную непромокаемую и несгораемую коробочку и бережно хранить ее в укромном и надежном месте, время от времени открывая ее, разглядывая эти драгоценности и мечтательно вздыхая с блаженной и слегка глуповатой улыбкой на лице.

Предновогодние дни с их невольной повышенной возбудимостью и некоторой, тянущейся из глубин детства нервозной нетерпеливостью обладают способностью выдергивать из памяти какие-то случайные эпизоды, ощущения, запахи, звуки. И не только выдергивать их из памяти, но и неизбежно наделять их не всегда свойственной им значительностью, тайными какими-то смыслами и не без основания подозревать их в причастности к миру чудес.

Говорят, что ничего принципиально нового, да и вообще ничего нового ни в истории, ни в искусстве, ни в частной биографии не бывает.

Это и так, и не так. 

Те же самые, кто говорит о том, что ничего нового не бывает, говорят не менее часто и о том, что ничего никогда не повторяется буквально. Что все сопоставления и параллели, особенно исторические, в чем-то сходны друг с другом, иногда до буквальных совпадений, а в чем-то — совсем нет.

Так вот именно то самое, чем явления или события не схожи друг с другом, не похожи друг на друга, отличны друг от друга, — это и есть НОВОЕ. 

И каждый последующий год — обязательно НОВЫЙ. Особенно остро его новизна ощущается тогда, когда он еще не наступил, но уже на подходе, когда мы об этом наступающем годе только и знаем, что он новый, а в чем, собственно, его новизна, мы не знаем и знать не можем. 

А можем мы только надеяться.

Очень сильное, хотя почему-то и слегка стыдное чувство — это чувство надежды. Хотя нет, не стыдное, точнее будет сказать — стыдливое. А стыдливое оно потому, что она, эта надежда, всплывает из мутных пучин уныния или отчаяния всякий раз вновь и вновь, вопреки логике событий и вообще здравому смыслу.

Впрочем, по моему убеждению, именно поэтому она, надежда, и имеет шансы на успех. Когда-то в разгар какого-то спора, — совсем не помню, о чем, да это и неважно, — с моим тогдашним приятелем я в полемическом азарте сказал что-то вроде того, что твои, мол, доводы, слишком бесспорны, чтобы их можно было принять за истинные. 

Что-то подобное мне иногда хочется повторять и теперь.

В канун той, казалось бы, малозначительной и чисто бытовой процедуры, когда со стены в прихожей снимается с гвоздя старый календарь, а на его место вешается новый, такие понятия, как «новый» и «надежда», становятся общепризнанными синонимами. 

Так что с новыми надеждами и с новыми счастливыми ожиданиями нас всех! И пусть только попробуют они не оправдаться!

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.