Самые разнообразные сознательные, а чаще бессознательные речевые табу и, соответственно, эвфемизмы — постоянный и устойчивый фон нашей речевой и коммуникативной практики.
Это восходит к древним, к магическим временам существования человечества, но со временем обретает все новые мотивации в соответствии с так называемым духом времени и конъюнктурой текущего момента.
Во времена и эпохи жесткого государственного контроля над публичным языком табуировались одни слова, фразеологимы и выражения, чаще всего те, которые «обслуживали» сферу государственной власти или «общественной морали».
В новейшие времена, когда государственный контроль хотя бы внешне ослабевает и, соответственно, вступает в свои сомнительные права контроль общественный или конвенциональный, мы хватаем сами себя за язык, — причем абсолютно добровольно, — в каких-то других случаях. Например, когда мы вступаем на тот шаткий и зыбкий коммуникативный грунт, который с некоторых пор обозначается понятием «политическая корректность».
В относительно устоявшихся общественно-политических устройствах вроде царской России государство устанавливало некие правила речевого поведения. Причем оно их не только устанавливало, но и, что важно, само и соблюдало.
Для этого существовала цензура — вполне официальная институция. И автор, и цензор точно знали, что можно, а что нельзя.
В советские годы с их тотальной семантической расшатанностью, когда само слово «цензура» как пережиток «проклятого прошлого» было табуировано, а цензура при этом была, да еще какая, ни о какой конвенции между говорящим и контролирующим быть не могло. Поэтому цензурированию могло быть подвергнуто все что угодно, то есть то, что было угодно цензору, который сильно усердствовал на этой ниве в страхе соответствующих репрессий по отношению к самому себе со стороны более высоких инстанций. Те, соответственно, старались еще больше. И так далее — до самого верха.
В те годы авторы стихов и прозы, а также создатели кинофильмов и театральных спектаклей делились, очень условно говоря, на три неравные группы.
Первые, самые многочисленные, невольные сыновья и дочери советского эфира, воспринимали этот тотальный контроль с полным пониманием, одобрением и сердечным приятием. Цензура им была как мать родна. А представление о качестве художественной продукции в этой среде сводилось к искусству потрафить высокому начальству, чьи беспокойные сердца они и старались изо всех сил если не сжечь и даже не опалить, то по крайней мере ласково согреть своим бесконечно уступчивым глаголом.
Вторые были устроены существенно сложнее. Они вступали с цензурой (которой, повторяю, не было) в сложные и лукавые взаимоотношения, вследствие чего появлялись на свет произведения литературы и искусства, каждое из которых являлось само по себе одним сплошным эвфемизмом. Такое искусство чуть позже получило название «эзоповское». Та часть публики, которая имела или по крайней мере развивала в себе вкус к разгадыванию «острых» загадок и чтению между строк, была часто вознаграждена за свои усилия своей порцией живительного катарсиса.
Меньше всего мне бы хотелось, чтобы кто-то решил, будто я склонен пульнуть камешком в «эвфемистическое», «эзоповское» искусство. Ничуть не бывало!
Во-первых, среди «эвфемистических» авторов попадались по-настоящему одаренные и даже выдающиеся персонажи, ставшие, — причем совершенно заслуженно, — классиками отечественной и даже мировой культуры.
Во-вторых, приемы и методы творческого или просто коммуникативного существования в условиях разного рода табу восходят к фольклору, что свидетельствует об их глубокой укорененности в персональном и общественном сознании.
В детском фольклоре это развито широко и убедительно. Достаточно вспомнить популярную, известную многим поколениям игру «”Да” и “нет” не говорить, черное и белое не покупать».
Или взять, к примеру, русские волшебные сказки. Многие ли задумываются о том, какой обсценный подтекст прячется за внешне невинным призывом «встань передо мной, как лист перед травой».
Но были и третьи, и их было совсем немного. Это были те, кто ужиться с цензурой в одном культурном пространстве не только не желали, но и просто физически не могли. Как высказался однажды один знакомый стихотворец, виртуознейший, кстати говоря, мастер творческого использования обсценной лексики и фразеологии в достижении высокохудожественных результатов, «эти ваши табу мы видали в гробу».
Именно эти третьи и составили в совокупности ту уникальную среду, тот постепенно расширявшийся круг, который позже назовут «неофициальной», «альтернативной» или «второй» культурой, принадлежность или причастность к которой многие, в том числе и автор этих строк, считают огромной жизненной удачей и большой честью для себя.
В некоторых автократических государствах современности наподобие нынешней России цензуры тоже вроде бы как нет. По крайней мере ее решительное отсутствие закреплено в форме одной из статей как бы действующей конституции.
Да, цензуры как института, как учреждения действительно нет. Но столь же подспудно, сколь и тотально действуют и работают механизмы табуирования. Объекты табуирования меняются, их число постоянно растет, и уследить за этим увлекательным процессом не просто. Да и надо ли!
Так или иначе, но эти механизмы работают, и, например, я время от времени со смущением, граничащим с раздражением на самого себя, замечаю за собой, что я бессознательно заменяю одни слова другими или избегаю прямого упоминания каких-то особо огнедышащих реалий нынешней нашей жизни.
Причины табуирования разные. Иногда раскрытия этих причин требуют серьезных и тонких психологических, культурологических, историософских усилий.
А иногда эти причины и мотивы явлены во всей своей непристойной наготе и наглядности.
Многие, например, изумляются тому, что кремлевские начальники всех рангов, включая самый высокий, избегают произносить имя своего главного супостата, то есть, как они выражаются, «берлинского пациента» или «того господина, которого вы только что назвали».
Этот, в общем-то, комический в своей прозрачной очевидности случай табуирования и эвфемизации, самым непосредственным образом указывающий на допотопно-магический уровень сознания некоторых «кремлевских пациентов» (вот, опять, кстати, эвфемизм), напомнил мне рассказ замечательного поэта и литературоведа Льва Лосева.
В годы войны, будучи маленьким мальчиком, он вместе со своей матерью оказался в эвакуации где-то за Уралом, в каком-то небольшом городе.
Однажды, рассказывал он, в процессе ребяческих игр с местными мальчишками, он с кем-то из них по какому-то поводу страшно разругался. И в сердцах он, этот мальчик из интеллигентной ленинградской семьи, крикнул своему словесному противнику: «Иди ты к черту!» Ну, и, казалось бы…
Храм на холме. Лев Рубинштейн о Ресторане как заветной мечте
Вновь наступили времена, когда проникнуть в ресторан...
Но тут рядом оказалась взволнованная и встревоженная бабушка одного из мальчишек, которая, сильно окая, очень строго сказала:
«Ты, это, не говори так, как ты вот только что сказал. Не надо его называть-то! Не говори это слово, не надо!»
«А чего он обзывается!» — стал оправдываться благовоспитанный ленинградский мальчик.
«А ты его на х… пошли! — посоветовала бабушка. — А вот этого, которого ты только что назвал, называть не надо, не называй его, этого вот! Не надо!»