“МБХ медиа” публикует главу из книги Алексея Малобродского «Следствие разберется. Хроники «театрального дела», которая вышла в издательстве «АСТ». Это и документ эпохи — 250 страниц очень густого текста о том, что пришлось пережить за 11 месяцев тюрьмы главному продюсеру «Седьмой студии», это и роман о сопротивлении, верности себе, своим близким. И история о том, как можно победить зло, каким непобедимым бы оно ни казалось.
Алексей Малобродский — по-прежнему фигурант безумного «театрального дела», судебный процесс в Мещанском суде продолжается, он временно приостановлен из-за пандемии, но Левиафан не собирается разжимать свои челюсти. А поскольку в России практически не бывает оправдательных приговоров, то Малобродскому, как и остальным его «товарищам по несчастью», по-прежнему грозит тюремный срок. Но Малобродский пишет то, что считает нужным и важным, невзирая на эти обстоятельства, он не боится «называть вещи своими именами», не боится говорить правду. Точно так же он поступал на протяжении следствия и суда. Это осознанно выбранная им стратегия. Она вызывает уважение и восхищение. А книга получилась под стать автору. И выходит она удивительно вовремя. Сегодня как никогда востребованы свидетельства о силе человеческого духа, о победе над обстоятельствами «непреодолимой силы», будь то тюрьма или пандемия…
Зоя Светова
Наконец, 29 июня меня вновь погрузили в автозак и долго возили по Москве два конвоира. Подвижный деревенской наружности рябой парень и дородная, лет тридцати, а может и сорока, не поймешь, баба. Охранница была невестой. По мобильному телефону она длинно рассказывала подруге Наташе, что Васильич, наконец, сподобился сделать ей предложение и о том, какая будет свадьба, и что она уже купила белье. Рябой напарник слушал ее и отпускал скабрезные шутки. Судя по репликам, жених Васильич служил в одном с ними конвойном полку, и парень был с ним хорошо знаком, но при этом весьма откровенно хватал невесту за ляжки, облаченные в форменные штаны, поверх которых болтались наручники и кобура с пистолетом.
Мое присутствие никого не смущало. Ехали долго и путанно. Стояли у каких-то судов и полицейских отделений, кого-то ждали, бегали за водой и сигаретами, обсуждали службу с невидимыми мне судебными приставами и другими конвоирами из области, сравнивали зарплаты: — у нас сутки через двое — а у нас двое суток в неделю — о, пойду к вам работать! — а платят сколько? — бывает до тридцати тысяч — нет, не пойду, у нас больше…
Через решетку, расположенную под углом к узенькому грязному стеклу в двери автомобиля, я почти ничего не мог рассмотреть и увлеченно пытался угадать, по каким улицам и в каком направлении мы едем. Была середина лета, поздние, ленивые сумерки, странный свет и неожиданная тишина, будто машина катится не в центре никогда не засыпающего мегаполиса, а по окраине маленького городка. После десяти дней, проведенных в изоляторе на Петровке я вдруг понял, что остро скучаю по Москве; никогда раньше, хотя случалось уезжать и на более длительное время, я не испытывал подобного чувства. Тогда я еще не мог представить себе, что расстаюсь с этим суматошным и прекрасным городом почти на год.
Через несколько месяцев я вспомнил эту невесту-вертухая, когда из СИЗО меня везли в суд на очередное продление меры пресечения. Такая же долгая поездка, такой же бесконечный и беззастенчивый разговор по телефону. Молодая женщина, под форменной одеждой расплывшееся тело, жаловалась подруге на своего сожителя, который злился из-за того, что дочь рассказчицы, девочка-подросток, не оказывает ему должного уважения. Потом жаловалась на саму эту дочь, потом громко оповещала о каких-то явно для меня излишних подробностях своего здоровья, потом рассказывала о необходимости делать запасы у матери в деревне, о том, что все дрова уже порубили и надо бы их сложить… В общем, «всюду жизнь», художник Ярошенко. Пару раз она переключалась на разговор со своей пожилой матерью и в ее голосе нотки заботы перемешивались с раздражением, нежность с грубостью. Речь обеих теток была примитивна, но в то же время образна; темы вроде незамысловатые, но смысл порой безнадежно терялся. Казалось, что они говорили на языке, который я знал когда-то раньше, потом забыл и, вот, теперь узнаю его заново.
Среди конвоиров, судебных приставов и рядового состава тюремной охраны встречаются порой интересные персонажи и редкие проявления нормальных человеческих чувств. Порой и редко. В целом эта непомерно многочисленная профессиональная группа оставляет впечатление убогой и хмурой массы. И я испытываю неразрешенное до конца подозрение, что мы часто ищем в этих людях сложность, а в их судьбах драматизм лишь потому, что желаем польстить своей гуманистической картине мира, основанной на литературных представлениях о жизни. Если мое печальное подозрение справедливо, то людям этим, вероятно, можно и нужно сочувствовать, сожалеть о них, но нельзя принять и оправдывать зло, которое они объективно собой являют.
Самая очевидная причина их выбора — безысходность, нищета, отсутствие достойной работы и каких-либо перспектив. На этом фоне зарплата вертухая, сопоставимая со средней по стране, и место в общежитии — серьезный стимул.
Большинству, увы, не суждено выйти за пределы узко очерченного круга их серой, казарменной по сути жизни. Они быстро проникаются завистливым неодобрением к более успешным согражданам и это питает их социальную ненависть, когда последние оказываются в их власти за решеткой. С другой стороны развивается спесивое отношение к тем, кто не достиг даже их уровня.
Встречаются и откровенные садисты. Уж не знаю, реализуют они в системе свои врожденные наклонности, или система воспитывает в них садизм, как убеждение и поведенческую норму.
Женщины на этой работе встречаются реже, чем мужчины и — надеюсь, не оскорблю ничьи феминистические чувства — воспринимаются менее органично. Поэтому больше соблазн рассмотреть в них что-то индивидуальное, особенное, возможно даже симпатичное, как-то вычленить их из обезличенной массовки в форме, нафантазировать историю, которая объясняла бы и оправдывала выбранный ими способ добывать насущный хлеб.
Я помню поразившую меня разницу в обликах двух женщин, разносивших задержанным еду на Петровке (сознательно избегаю слова «баланда», в отличие от кормежки в СИЗО, эта еда была, в принципе, съедобной). Женщины носили не форму, а халаты. Видимо, они были гражданскими служащими ИВС. Одна — сердитая толстуха неопределенных лет уверенно гремела металлической посудой и покрикивала на заключенных, не было сомнений, что она здесь очень давно. Несмотря на ругань, резкие движения и энергичные перемещения, она смотрела каким-то тусклым, застывшим взглядом, всем своим видом воплощая уныние и безнадегу. Вторая — не от сего мира, молодая, статная, светловолосая — была как-то безукоризненно красива и тиха. Как такая девушка могла оказаться в этом месте среди этих людей, представлялось тайной, напоминало о ранних романах Достоевского. Сопровождал ее всегда один и тот же тупой громила, который с наслаждением хамил и откровенно щеголял свой маленькой, но такой сладкой властью.
О женщинах-заключенных я знаю в основном понаслышке, почти никогда не встречал их.
На улице Матросская тишина по одному адресу находятся два учреждения. Я провел примерно по пять месяцев в каждом из этих изоляторов.
СИЗО 99/1, известное как «кремлевский централ», славилось относительным бытовым комфортом, малонаселенностью и компактностью. Но, главное, строгим режимом изоляции, «глухой заморозкой». На допросы и встречи с адвокатами арестантов выводили с соблюдением всех инструкций.
Сидельцы никогда не встречались друг с другом в коридорах, часто не знали, кто находится через стенку в соседней камере. Но случалось, оказывались рядом в одном автозаке по дороге в суд или на следственные мероприятия. Автозаки и были основным источником информации, которая затем расходилась по камерам. Что-то проникало от адвокатов, изредка проговаривались следователи. Было известно, что из трех десятков камер небольшой тюрьмы одна была женской. Сидела там удивительная троица. Сотрудницу банка, держали в заложниках, пытаясь выманить из-за границы владельцев и топ-менеджеров. Вторая, подданная не то Колумбии, не то Венесуэлы, была задержана на границе с кокаином.
Замыкала трио цыганка, проходившая по делу, кажется, «Нота Банка». Проницательные следователи обвинили ее в том, что она способствовала хищению путем ворожбы.
Здание «кремлевки» стоит несколько особняком и одной стороной выходит на внутренний двор. Через двор из другого, соседнего учреждения неумолчно доносятся приглушенные расстоянием, невнятные звуки какой-то совсем иной, бурной арестантской жизни.
СИЗО 77/1 расположен в комплексе старых зданий. Он гораздо больше кремлевки, несколько корпусов. Меня поместили в шестой корпус, один из так называемых спецблоков. Кроме него есть «большой спец» и «малый спец», общий корпус, больница. В больнице лечат арестантов, в том числе, женщин, из разных московских изоляторов. Однажды мне пришлось долго сидеть перед врачебным кабинетом в больничке «Матросской тишины». Я читал газету, а когда поднял глаза, увидел невдалеке тщедушную, похожую на подростка, молодую женщину. Охрана была увлечена чем-то своим и не обращала на нас внимания. Мы разговорились.
Понимая, что случайная встреча никогда не повторится, мы не спрашивали имен друг друга, только номер статьи — у нее была такая же, как у меня, 159 часть 4. Наемная сотрудница кол-центра в маленькой петербургской компании, девушка была арестована вместе с руководителями и владельцами. Она уже знала свой приговор и, после полутора лет, проведенных в СИЗО, собиралась еще на 2 года в колонию. Сочувствия не приняла, сказала, что догадывалась о том, что фирма мошенничает с недвижимостью, но не хватило духу отказаться от скромного, но регулярного дохода: сама виновата, впредь буду лучше думать. В ее ответе было много достоинства, честности по отношению к себе. Выглядела она болезненно, но глаза смотрели весело, с азартом. Ей не терпелось скорее покинуть опостылевшую тюрьму и хоть как-то разнообразить свою жизнь.
Еще помнится одна зэчка, которую я никогда не видел, но часто слышал.
Вырубленное на трудно достижимой высоте в стене метровой толщины окошко моей камеры, выходило на общий корпус и больницу. С внешней стороны его загораживал большой экран, вроде тех, что вдоль магистралей заглушают автомобильный шум. Вероятно, преследовалась цель исключить общение между заключенными. Смысла в этом, как и в большинстве подобных мероприятий в системе исполнения наказаний, не было никакого — и без того убогое освещение становилось еще хуже, а слышимость оставалась отличной.
Перекличка между камерами и корпусами оживлялась к вечеру. Вернувшиеся из судов сообщали новости о себе и о тех, кого встречали на сборках и в автозаках, передавали приветы из других СИЗО, сообщали, кого и на сколько осудили, кто ушел на этап, кого перевели в другую камеру, кто попал на кичу, то есть в карцер. Иногда выясняли отношения друг с другом, всегда ругали начальников, скандировали воровские речевки. Ладили дороги, посредством которых передавались не только письма-малявы, но какие-то некрупные вещи, сигареты. Многоголосие тембров, наречий и акцентов. В пестром хоре выделялся высокий женский голос. С характерной отчаянной веселостью и демонстративной бесшабашностью его обладательница материла ментов и каких-то «ссучившихся» своих бывших товарищей и товарок. Кричала она много и совершенно не информативно, казалось, исключительно из радости общения. И часто, когда в ночи стихал общий гомон, она пела. Невоспитанный, но очень сильный и красивый голос срывался в хрипотцу. Кажется, ни одну из ее песен я до того не слышал и сейчас не могу припомнить ни единого слова. Концерт обычно давался в ночи, хотелось спать, пение было явным излишеством, но странным образом не вызывало раздражения. Я быстро привык и перестал обращать на него внимание, подобно тому, как вынужденно смирился с довольно ярким дежурным освещением, всю ночь полыхавшим в камере. Беруши и маска на глазах лишь немного притупляли восприятие.
Прошло много месяцев, а эти ночные концерты остались неотделимой подробностью моих воспоминаний о пребывании в шестом корпусе Матросски…