Мне зачем-то запомнилось, как какое-то время назад один из находящихся в хроническом трансе телепропагандистов в полемическом угаре, споря не помню (да и не важно) с кем, сообщил, в числе прочего, что он, видите ли, прямой потомок Левитана. Имелся в виду, конечно, не автор картины «У омута», а прославленный радиодиктор советского времени. И имелось в виду, разумеется, не кровное родство, а, так сказать, духовное.
Так и сказал телеведущий, что он, дескать, прямой потомок Левитана, а те вот, кто до сих пор так и не подпал под скромное обаяние миролюбивой путинской политики, суть духовные потомки печально известного д-ра Геббельса.
Такая вот получилась, как говорили когда-то филологи-структуралисты, «структурная оппозиция».
Про Геббельса — это ладно, это уже даже и не смешно. Кто только и кого только в наши дни, чуть что не так, обкладывает «геббельсами». Это дело уже привычное, а потому никакого особого удивления не вызывает. Что-то из разряда прочих волшебных словесных конструкций типа «друзей хунты» или «агентов влияния западных спецслужб» или чего чего-нибудь еще в подобном роде, на что давно уже не реагируют никакие нервные окончания.
К тому же не следует забывать, что подобные высказывания адресуются не нам с вами, а тем, кто о Геббельсе только и знает, что он был «против нас», а о Левитане, наоборот, что он — «за нас». Этому их воображаемому (а иногда, увы, и реальному) адресату и этого вполне достаточно. А чего еще-то?
А вопросы между тем кое-какие имеются.
Ну, например, такой. Знает ли пламенный телеведущий о том, что Левитан при всех своих голосовых и интонационных доблестях, при всей действительно всенародной известности и даже славе, никогда не произнес в эфире ни одного своего собственного слова, а всего лишь зачитывал своим нарядным голосом сводки Совинформбюро, а позже сообщения ТАСС?
И это, кстати, в определенном смысле его выгодно отличало от некоторых его самозванных потомков, склонных к разливанным, как миргородская лужа, импровизациям.
О Левитане, между прочим, никто, кроме его родственников и сослуживцев, ничего не знал. Никто не знал, умным он был человеком или не очень, добрым или зловредным, жадным или щедрым. Но волей исторических обстоятельств он, а точнее его голос и, главное, его точно найденные интонации, ставшие «голосом государства» — навсегда остались символом государственной воли, символом государственных свершений и трагических катастроф.
Он не написал ни одной буквы, ни одного знака препинания в зачитываемых им текстах — будь это сообщение о начале войны, о том, что «после упорных боев наши доблестные войска оставили…», а потом о том, что «после упорных боев наши доблестные войска взяли…», а потом его голосом была провозглашена великая победа. А потом именно от него мы узнали, что в космос полетел первый человек на земле и что этот человек — наш соотечественник. И много, очень много узнали мы именно от него.
Ни одного слова он не написал. Но он умел всего лишь голосом и интонацией апроприировать тексты этих сообщений, делать их своими, навязывать им свое авторство.
Понимают ли эти «дети лейтенанта Шмидта», что Левитан волей исторических обстоятельств был и остался одним из символов своей эпохи. А они, если чем-то и запомнятся, то лишь как символы национального позора.
Впрочем, этим задорным ребятам и девчатам из телевизора, от полнейшей безнаказанности и какой бы то ни было обратной связи, — если не считать администрацию президента, — впавшим в запредельное интеллектуальное убожество, никто уже никаких вопросов не задает. Какие такие вопросы? Чьи вопросы? Кому? Зачем? О чем?
Вопросы задают теперь только свидетелям в судах или на научных конференциях да на защитах диссертаций. Да и то не всем, а лишь тем, кто диссертацию написал сам, а таких, кажется, становится все меньше и меньше.
Да и вообще мы в очередной раз попали в то время и в то место, где «вопросы здесь задаю я».
С некоторых пор стали говорить и говорят по сей день о всемогуществе, вездесущести и безграничных манипулятивных возможностях телевидения. Это стало общим местом, общим настолько, что многие теледеятели буквально спятили на почве ощущения собственного всесилия. Ну, и величия, само собой. Они «делали» президентов и поп-звезд. Они, как им казалось, могли открыть и закрыть, снять и назначить, усыпить и разбудить, вырыть и зарыть — они могли все. Так они думали. При этом, чем больше они убеждали и продолжают убеждать в этом окружающих и самих себя, тем в большей степени нарастает дефицит ответственности и того, что за стенами телестудий принято называть совестью. Такой вот парадокс.
Но так было не всегда. То есть не в смысле отсутствия совести — с этим-то проблем не было никогда. А в том смысле, что телевидение не всегда играло такую фатальную роль в жизни общества, как еще совсем недавно. Более того, как только оно появилось, оно было чем-то вроде семейной забавы, милым аттракционом. Впрочем, и кино, прежде чем стать из всех искусств для нас важнейшим, воспринималось ровно так же.
В моей семье телевизор появился довольно рано, в самом начале 50-х годов. Это был, естественно КВН с открыточного формата экраном. Он вещал всего два или три часа в сутки. Но какие это были три часа! Особенно для ребенка. В нашей коммуналке телевизор был только у нас, и поэтому все соседи ходили к нам толпами смотреть все подряд — мультфильм «Золотая антилопа», китайский кинофильм «Седая девушка», эстрадный концерт с участием Аркадия Райкина.
У моего дружка Смирнова из соседнего подъезда тоже был телевизор. Мы и вообще постоянно ругались и дрались, но однажды мы поцапались основательно.
Было это так. Сашка сказал: «А у нас сегодня по телевизору будут показывать “Белоснежку и семь гномов”». — «А вот и врешь! — сказал я, — это у нас будут показывать “Белоснежку”». — «Нет, у нас!» — «Нет, у нас!» И началось то самое, что пришлось разнимать всем двором.
Нам просто и в голову не могла прийти такая глупость, что в двух разных телевизорах может быть одно и то же. Так, видимо, проявляла себя наша страсть к уникальности, к неповторимости. Тотальная унификация, нужда в мимикрии и постыдная склонность к конформизму настигли нас позже, уже в школе. И мы уже никогда не удивлялись тому, что всё везде одно и то же. А вот смирялись мы с этим или нет, то это уже — кто как.
Когда-то, в конце 60-х годов, бытовала такая шутка: «Отсутствие в доме телевизора — это еще не признак интеллигентности». Действительно: в интеллигентской среде считалось хорошим тоном не любить и не смотреть телевизор. Совсем не смотреть его, впрочем, было никак невозможно. Все жили тесно и скученно, а поэтому хоть кто-то в семье (младший брат — мультики, старший брат — футбол, папа — программу «Время», мама — праздничный концерт по поводу 8 марта, все вместе — фигурное катание) с телевизором общался. И поэтому, как бы ты ни поворачивался к нему спиной, он помимо твоей воли входил в тебя прямо через затылок какими-то неопрятными рваными обрывками. Можно было не смотреть, но не знать о существовании кавээна, чтогдекогда и камерасмотритвмир было практически невозможно. Как было невозможно не знать о том, что есть на свете такие парни и девчата, как Кобзон, Ротару и тот, который грозился увезти тебя в тундру. В тундру мучительно не хотелось.
Но с середины семидесятых мы, точнее те из нас, кто умел по-своему любоваться теми проявлениями жизни и культуры, которые мы совокупно определяли как «китч», вдруг стали смотреть телевизор. Это превратилось в род азартной деконструктивистской практики, хотя никаких таких слов мы еще слыхом не слыхивали. Мы резвились как могли. Мы включали одновременно «Би-би-си» в старенькой «Спидоле» и телевизор без звука и умирали со смеху, наблюдая, как диктор с партийно-хозяйственным варажением на лице рассказывал нам о том, что происходит, допустим, в Афганистане. Мы смотрели на дикторшу в белой блузке и сладострастно воображали себе, как она сейчас возьмет да и обложит вдруг уважаемых телезрителей качественными матюгами. Мы усаживались, наливали то, что было, и включали самую тупую кинокомедию, какая только обнаруживалась в программе. Главное было не в комедии. Главное было в наших комментариях. Мы были счастливы, потому что знали: врага можно превратить в друга, если ты наделен здоровым отношением к жизни и спасительной рефлексией.
Но мы не подозревали тогда не только о суггестивной мощи этого ящика Пандоры, но и о его почти безграничных деструктивных возможностях. Мы не подозревали в какую зловонную, ядовитую, не совместимую с жизнью выгребную яму можно превратить медиапространство посредством бесконечного и бесконтрольного закачивания в него углеводородного бабла, мгновенно, усилиями готовых на все «потомков Левитана» превращающегося в хорошо известную всем субстанцию, которая на языке этих «потомков» называется, видимо, «креативностью» или еще как-нибудь в подобном роде.
Я, как и многие из нас, просто физически, в силу приобретенных еще в детстве гигиенических навыков, не могу даже близко приближаться к этой яме. Но есть люди, — и я их считаю настоящими культурными героями, — умеющие отважно, лишь зажав бельевой прищепкой нос, входить туда и возвращаться оттуда с яркими образцами обильных пропагандистских выделений.
От одного из них, кстати, я узнал в том числе и о «потомке Левитана». А иначе — как бы я об этом узнал. Так что спасибо ему.