Знаменитая артистка — о том, как до сих пор боится, что на сцене не случится чуда, о том, зачем она подписывает письма в защиту людей, преследуемых властью, и почему не будет писать мемуары.
С Лией Ахеджаковой мы говорили в последнее дни 2018 года. Настроение и у нее, и у меня было не самое оптимистическое — продолжалось «театральное дело», Юрий Дмитриев и Оюб Титиев, за которых Лия Ахеджакова публично заступалась, по—прежнему сидели в тюрьме. Ахеджакова говорила, что трудно оставаться оптимисткой, черпая информацию из «Эха Москвы», «Новой газеты» и “Первого канала” телевидения. Мне же хотелось поговорить с ней не только о политике, но и о театре, о любимых режиссерах и секретах мастерства.
— Вы не жалеете, что выбрали именно эту профессию?
— Я уже сейчас, подводя итоги, понимаю: я ничего другого не умею. А если бы даже умела, то делала бы это плохо. Так что это не я выбрала, а меня выбрала профессия.
— Вы с самого детства хотели быть актрисой?
— Нет. Я ведь из актерской семьи, я с самого рождения видела и знала всю эту театральную жизнь, знала, что такое провинциальный театр. Мне казалось, что это все ужасно. Но хочешь — не хочешь, тебя туда затягивает, засасывает.
— Сколько вам было лет, когда вы поняли, что будете работать в театре?
— Я поступила в совершенно случайный институт в Москве — Московский институт цветных металлов и золота. Учиться там было очень скучно, сама не знаю, зачем я туда пошла. Но там была самодеятельность. Театральную студию вел очень хороший актер из театра Ленинского комсомола Арсен Романович Барский. И меня туда «засосало». Я поняла, что больше ничего другого не хочу.
— А потом вы бросили этот институт и пошли в театральный?
— Да, поняла, что это не мое, и пошла в ГИТИС.
«Надоело бегать в красном галстуке»
— А после ГИТИСа был ТЮЗ. Но вы ушли и оттуда. Почему?
— Наступает какой—то возраст, когда уже надоедает играть вечных пионеров, девочек и мальчиков. А во—вторых, в театре сменилось руководство, пришла такая режиссура, что оставаться там было невозможно. А я тогда была поклонницей Анатолия Васильевича Эфроса, очень сильно влюбилась в его театр и обратилась к нему с вопросом, не возьмет ли он меня к себе в театр на Малой Бронной. Он сказал, что в театре командует главный режиссер — Дунаев. Я пошла к Дунаеву. Он был категоричен: «Вы типичная травести. Держитесь за место в ТЮЗе, и другого вам не суждено». Тогда Анатолий Васильевич посоветовал мне попробовать себя в «Современнике». И я туда пошла.
— Как вас приняла Галина Волчек?
— Я стала командовать и выдвигать свои требования: «Галина Борисовна! Я столько наигралась мальчиков и девочек, уже такой возраст (а мне было тогда 37 лет), что я больше не могу бегать с этим красным галстуком. И еще, если можно, не заставляйте меня играть сказки, меня от них тошнит. Эти «Два клена», я не могу больше их играть».
Вот так я стала ей выставлять какие—то условия. Сказала: «У вас ведь в театре нет амплуа». Она удивилась: «Как это нет? У нас есть амплуа». Волчек попросила Лилю Толмачеву посмотреть меня в ТЮЗе. Лиля пришла на спектакль «Я бабушка, Илико и Илларион», где я играла бабушку. Да, пионеры, бабушки — другого мне было не дано.
— Толмачевой вы понравились?
— Да. Но если бы я знала, что вот—вот в ТЮЗ придут Гета Яновская и Кама Гинкис, с которыми я уже тогда дружила, не ушла бы из театра. Но я не знала, что они придут, я думала, что ТЮЗ умирает.
— В «Современнике» вы сыграли много важных для себя ролей?
— Да, спасибо Анатолию Васильевичу, он точно мне дал адрес, куда надо идти. И основатели «Современника» все были люди моего возраста, и мне было с ними комфортно. Первое время, правда, было очень трудно.
— Почему?
— По всяким причинам, по разным.
— Вы вообще конфликтный человек?
— Я выросла в этой среде, эта среда для меня родная, и я замечательно себя в ней чувствую. Но бывало всякое.
— Не секрет, что артисты ревнивы, завистливы.
— Нет, скорее меня коснулись другие вещи, вот этот советизм, который в любом коллективе в России тогда присутствовал.
— Что вы имеете в виду?
— Мне не хотелось бы ставить точки над i, поскольку я в этом театре по—прежнему работаю. Правда, этих людей уже нет, кто—то ушел, кто—то умер. Но были какие—то вещи, от которых я обалдела. Это такие значки, это такой советизм, который до сих пор процветает.
«Артист без режиссера не имеет власти»
— Ваше неприятие советизма, политизированность, она когда возникла?
— Мне кажется, я заразилась чуткостью к таким вещам от Эльдара Александровича Рязанова. Я только пришла в «Современник», и там начала с ним общаться. Сначала маленькая роль, потом большая, потом он специально для меня написал роль. Это долгий такой путь. Но я от него заражалась этой темой.
— У вас гражданский темперамент очень сильный?
— Именно в его окружении, в среде, которая была вокруг Эльдара Александровича — мне кажется, оттуда все это пошло.
— В какой—то момент для вас кино стало важнее, чем театр?
— Нет, никогда.
— А где вы больше любите работать?
— Я люблю работать с хорошими режиссерами. Мне все равно где. Театр, антреприза, кино, телевидение. Когда есть хороший текст и хороший режиссер, и этот режиссер приносит те смыслы, которые меня беспокоят и волнуют и вызывают слезы, только там я люблю работать.
— Что для вас важно донести до зрителя?
— Сам артист без режиссера не имеет власти. Он не может транслировать свои смыслы. И театр должен быть такой, в котором живет вот эта интонация, и режиссер должен быть такой. А мне везло с режиссерами. И тема должна транслироваться режиссером.
— С кем вам везло? С Рязановым, Волчек, Серебренниковым?
— Да, и Роман Виктюк — это тоже огромная часть моей жизни. Мы сначала дружили с ним, а потом вдруг он оказался в «Современнике» и сделал на меня ставку. Вдруг оказалось, что с моей индивидуальностью и моими внешними данными я могу играть не только пионеров, пионерок и бабушек, но и другие роли. А тогда на мое счастье произошел огромный скачок в драматургии. Появилась Петрушевская, появился Коковкин. Возникла совершенно новая драматургия. И благодаря Виктюку мне досталась Петрушевская, а это совершенно другой язык. Тогда же и Кира Муратова с ее фильмами. Но надо сказать, что зритель к этому не был готов.
«Я «продукт» Людмилы Петрушевской»
– К чему зритель был не готов?
— А зритель никогда не готов к чему—то новому. Он не готов к тому, к чему приходят деятели культуры, режиссеры, драматурги. Зритель очень трудно соглашается и с новыми темами, и с новой эстетикой, и с новым разговором на другом уровне. Это очень трудно.
— Как вы видите, что зритель не готов? Ведь все равно на вас ходят и всегда полный зал?
— Нет, не полный зал. Люди уходят, возмущаются, выражают свое полное несогласие. Это не так легко все проходило.
— Какие спектакли?
— Да даже «Квартира Коломбины» Людмилы Петрушевской. Это был совершенно уникальный спектакль. Тогда произошло это открытие Петрушевской. И я «продукт» вот этого нового шага в драматургии и «продукт» Петрушевской.
«Пьеса Улицкой всех «цепляет»
— А совсем недавно вы сыграли пьесу Улицкой «Мой внук Вениамин»?
— Да. Но я же все книги Улицкой читала, и я очень была полна миром Улицкой. И сегодня она мне очень созвучна, так же, как в то время была созвучна Петрушевская.
— Улицкая говорила, что когда она писала эту пьесу в конце 80-х годов, то думала, что вы могли бы сыграть главную роль, но она тогда была не такой известной писательницей, чтобы вам предложить сыграть эту пьесу.
— Я в это не очень верю.
— А я верю.
— Потому что я не была тогда такой уж, чтобы для меня кто—то что—то писал. Для меня то, что эта пьеса Улицкой, было важно, да что бы она ни написала!
— Расскажите, как этот спектакль принимают в разных городах.
— Поразительно! Кто его знает, в чем дело. Хотя спектакль поставила очень хороший режиссер Марфа Горовиц. Я ей купила книгу Парфенова «Намедни» про 80-е годы и дала ей почитать, чтобы она сопоставляла материал пьесы с тем, что было на самом деле в то время.
— И нестоличная публика считывает смыслы, которые заложены в этой пьесе?
— Да, даже в глухой провинции считывают, а в больших городах Сибири, Дальнего Востока, в Америке, в Канаде — везде , они это принимают так тепло, так нежно, просто замечательно. Мне очень это дорого, потому что я никогда не обольщалась на свой счет и особенно после того, как поначалу мы проваливались у зрителя с «Коломбиной», я всегда боюсь нарваться на полное непонимание. И на то, что «не цепляет». Но почему—то эта пьеса Улицкой всех «цепляет».
— Правда ли, что для вас самое главное в жизни работа?
— Не только работа. Театр.
«Магии не случается»
— Что вы вкладываете в понятие «театр»: репетиции, артисты, запах театра? Я помню, вы говорили, что выход на сцену — это всегда стресс. Вот, например, сегодня вечером у вас спектакль, как вы этот день проживаете?
— Теперь я уже начинаю повторять текст. Я ужасно боюсь что— то забыть, перепутать. Перед выходом на сцену у меня есть свои какие—то странности, как я себя готовлю. Это помогает. И я очень боюсь неудачи. Когда ничего не идет, «не взлетаешь».
— А что это значит?
— Когда ничего не происходит, не случается.
— Не случается магии?
— Магии не случается. Это так страшно, и выбраться из этого очень трудно. Это может быть и подавляющее число зрителей, которым все то, что происходит на сцене, «до лампочки». А может быть, что «не случается». Каждый раз это чудо. Когда и зал, и то, что происходит на сцене, это вместе все обретает какие—то крылья и «взлетает», в этом можно парить, можно парить в этом состоянии, и получать огромное удовольствие.
— То есть все—таки работа артиста — это не ремесло?
— Я не знаю. Где—то ремесло. Но это ремесло до того момента, как ты вышел на сцену и перед тобой полный зал. А дальше вот это случится или нет. Иногда не случается.
— А что потом?
— Неприятно ужасно. Пытаешься взлететь, ничего не получается. Иногда это на совести партнеров, иногда на собственной совести. Что—то там не случилось.
— А как вы спасаетесь? Ведь есть же страх, что и потом вдруг опять не «случится»?
— Это такие вещи, которыми трудно руководить. Тем театр и прекрасен. Кино — это другое. Тебе сняли таким, в каком состоянии ты был перед камерой, и это уже исправить нельзя. Если это очень фальшиво — только вырезать.
— То есть кино — это проще?
— В кино режиссер может за тебя сыграть в монтаже и перекинуть сцену и дать музыку, чем—то тебя закрыть, и оператор может сыграть. В кино очень много вещей, которые могут тебе помочь. А в театре ты как голый. Какой ты сегодня, сейчас, это все очень живое. И насильно ничего нельзя сделать.
«Может быть, мой голос поможет»
— Вы так увлечены своей профессией, зачем вам нужна еще и гражданская деятельность? Вы часто выступаете на митингах, подписываете различные письма. Это другая жизнь помимо театра?
— Нет, это одно и то же. Для меня это материал, с которым я работаю.
— То есть вы все время находитесь как бы в политической повестке?
— Не только политическая повестка. Это трудно объяснить.
— Вы откликаетесь на любую несправедливость, которая происходит в последние годы.
— Да, откликаюсь, но если бы меня не спрашивали, то я бы, как и большинство людей, откликалась бы у себя на кухне, со своими друзьями и со своим мужем. У меня много таких друзей, которые откликаются на то, что происходит, до боли в сердце, до сердечных приступов. Но когда меня спрашивают, это для меня возможность хоть как—то поучаствовать, хоть как—то помочь, хоть как—то к кому—то присоединиться. Может быть, мой голос поможет.
— А ведь вас преследовали, после ваших выступлений появлялись всякие публикации мерзкие. Не было страшно?
— Да, бывало время от времени, но это не настолько страшно, как это бывает, не мне вам рассказывать.
— Но вас это никогда не останавливало. Вы не стесняетесь в выражениях, вы не боитесь ходить на суды, помню вас на суде по делу Ходорковского и на судах по делу Серебренникова.
— Я чуть—чуть. Что могу. Мой голос очень слабый, и мало, кто его слышит. Но когда мне звонит Лева Пономарев и спрашивает: «Подпишешь письмо?»… А ведь если Людмила Михайловна Алексеева подписала, если Люся Улицкая подписала, то как же я не подпишу? Подпишу с радостью. Пусть на одно имя будет больше.
— Как вы считаете: артисты сегодня должны участвовать в политической жизни, заниматься защитой преследуемых властью? Ведь таких активных, как вы, совсем немного среди артистов.
— Много: Юлия Ауг, Леша Серебренников, Миша Ефремов, Макаревич, Шевчук, много. Но есть еще очень много таких людей среди моих друзей. Вот Володя Еремин, он такой же, как я. Я говорю: «Вот меня попросили в Сахаровском центре выступить на благотворительном вечере, на адвокатов собрать деньги. Ты можешь поехать и почитать стихи и спеть?». Он говорит: «Конечно». А я обращаюсь к молодым ребятам, артистам. И они мне: «Ой, Лия Меджидовна, я потом на спектакль опоздаю». Я: «Нет, не опоздаешь, успеешь приехать в театр». Другой: «Ой, Лия Меджидовна, у меня, кажется, еще съемка». Не было никакой съемки. Или я прошу: «Ты можешь стихи почитать в Сахаровском центре? Я уже испепелилась». «Ой, я в политику не лезу».
— То есть вы думаете, что эти молодые артисты боятся?
— Да.
— Вы записывали ролик, читали рассказы Олега Сенцова. Для него это было очень важно.
— И для меня очень важно.
- А вам почему важно?
— Ну мне хоть чем—то, хоть как—то ему помочь. Ведь когда парня захреначили ни за что ни про что на 20 лет за Полярный круг… Или эти украинские моряки. Я—то понимаю всю несправедливость того, что произошло, но помочь ничем не могу.
«Вирус советизма силен»
— Сейчас часто сравнивают советскую жизнь и нашу российскую. Чем похоже, чем не похоже?
— Сегодня много советизма. Вот это вот стукачество. Вот эти доносы. То, что произошло сейчас с Сокуровым, когда один из директоров его Фонда написал на него донос. Доносы пишут охотно. Эта совковая традиция, которая тянется оттуда, из истории. «Слово и дело», — говорили бояре, которые стучали. Это вообще традиция в России: стучать, закладывать людей. Я когда приехала в Москву, жила в квартире, которая раньше вся принадлежала моей хозяйке, но люди написали на нее донос, посадили ее в тюрьму и воспользовались этой квартирой. Осталась одна крошечная комнатка. Она была актрисой, звездой театра оперетты и очень много лет отсидела, чтобы эти люди заселили ее квартиру и получили жилплощадь. Еще есть этот «стокгольмский синдром», когда любят тех, кто тебя мучает.
— А как можно эти последствия совка преодолеть? Или это будет жить и после нас?
— Я вообще пессимист, но я вижу этих ребятишек, которые помогают Навальному и ходят на митинги. Вот эти вот ребятишки. О них Андрей Лошак снял фильм. Это меня очень сильно порадовало, какие—то совсем другие люди.
— Меня всегда поражает, что, казалось бы, люди воспитаны на фильмах Рязанова, выходило и выходит много замечательных книг, многие различают, где добро, а где зло. Но почему—то «совок» по—прежнему жив.
— Вирус есть и очень силен. Я много езжу по стране и вижу таких чудных людей, которые живут в нищете или такой небогатой жизнью, но они очень тянутся к литературе, к искусству. Они образованные люди, они умеют малым обходиться, и не жаловаться, не ныть. Очень хорошие люди, прекрасные, их очень много. Я всегда это видела, и всегда это было. Но есть и жертвы пропаганды.
«Я скучаю по большим режиссерам»
— Какая ваша самая любимая роль?
— Нет, я как—то не привязываюсь к ролям. Я скучаю по большим режиссерам, с которыми меня связывают важные для меня работы. Я вот с Андреем Могучим мечтала бы еще поработать, если будут силы. Но он настолько парализован своим театром БДТ в Питере. И там такие мощные спектакли, столько сил туда положено. И там другой зритель, чем у Товстоногова. И, конечно, с Кириллом Серебренниковым хотелось бы поработать. Потому что дважды у меня с ним были очень успешные работы, которые меня греют. В кино я снималась у него в фильме «Изображая жертву», а в театре был «Фигаро», и мы 11 лет играли этот спектакль. Это был спектакль с таким замечательным актерским составом, и мы так прикипели друг к другу! Это был настоящий праздник, время от времени встречаться друг с другом. Да и вообще появились очень талантливые режиссеры, и так завидно, что они мимо проходят, потому что им надо работать с молодыми.
— А вы часто ходите в театр? Что сейчас надо смотреть?
— О! Много хорошего.
— Удивительно, что, несмотря на министра Мединского или вопреки ему, много чего еще есть смотреть в театре.
— Да, но что он произвел с МХАТом, как он этот женский МХАТ преобразовал за счет людей, которые воевали в Донбассе!
— Но когда этим театром руководила Татьяна Доронина, он особо не пользовался успехом.
— Теперь, я думаю, будет пользоваться успехом у этих квасных патриотов. Там, видимо, будет такой репертуар с помощью Боякова и самое главное, с помощью Прилепина.
— Может, туда будут свозить автобусами на эти спектакли?
— Не знаю, но они уже какой—то свой проект делали в табаковском МХТ у Женовача. ( Сергей Женовач — главный режиссер МХАТа имени Чехова — «МБХ медиа»)
— Если в стране есть люди, которым нравится, что делает Бояков и Прилепин, то, может, пусть делают? Если люди хотят такого театра?
— Я так понимаю, что такого театра хочет министр Мединский.
— Вы думаете, что это не запрос общества?
— Какую—то часть общества представляет наш министр Мединский, и они себе отгребли этот театр, воспользовавшись тем, что им показалось, что это слабое звено. Только ужасно, что это слово МХАТ, и они его приватизировали. А это очень дорогое для русского театра слово, и им бросаться нельзя. Пусть они его переименуют в какой нибудь там…
— Патриотический театр?
— Вот именно, какой—нибудь патриотический театр и сугубо национальный русский патриотический театр.
— “Наш театр”?
— Да, такие вот “нашисты”.
«Зарницы счастья были, безусловно»
— Вы мемуары никогда не писали?
— Нет. Я не писала. То, что я могла бы написать, я бы обидела кого—то, а люди еще живы, и не хочется их оскорблять. Я много читаю такой вот литературы. Полки ломятся от воспоминаний, которые на старости лет пишут. Но я мало чего хорошего читала. А вот сейчас прочла изумительную книгу Олега Басилашвили, он мне ее подарил: «Господи, неужели это я?»
— Так что, вы не будете писать мемуары?
— Нет, что—то мне не хочется. Мне кажется, столько артистов написали о себе, о своих любовях, о своих адюльтерах, о своем месте в театре. А лишь немногие книги остаются настоящей литературой.
— Вы считаете, что необязательно рассказывать свою жизнь? А если бы вы писали книгу, о чем бы она была?
— Не знаю, у меня никогда цели написать книгу не было. Более того, во многих книгах есть то, что я бы хотела сказать. То есть мои сверстники и мои коллеги уже это написали. Но не такая удивительная и не такая интересная моя личная судьба, чтобы это привлекло читателей.
— Мне кажется, что у вас один недостаток: вы очень скромный человек.
— Я просто знаю себе цену. И размер личности. И все это я знаю. и не хочется раздувать это.
— Вы счастливый человек?
— Кто его знает.
— Что такое счастье для вас? Быть на сцене? Или сидеть у своего камина читать книгу?
— Я, наверное, не сумею подвести итоги, не сумею оценить. Зарницы счастья были, безусловно. И были такие подарки жизни великие. Но очень много кусков жизни , которые были отравлены. И какие— то банальные слова не хочется говорить. Но я даже сейчас отравлена жизнью, отравлена тем, что происходит.
— В стране?
— Как можно быть счастливой, если один режиссер уже больше года сидит под домашним арестом — прекрасный, замечательный, и я знаю, что он обычно свои деньги вкладывал в спектакли, и этот человек не может воровать. И я знаю Малобродского, и эти обвинения против них — они невозможны, это все исключено. Я не знакома с Соней Апфельбаум, но это интеллигенция, это люди, которые очень нужны нашей культуре. И вот им заткнули рты, их обманывают, и каждый суд — это опять разводка и обман.
— Я помню вас на одном из заседаний в Мещанском суде на процессе Серебренникова. Помню, как вы спросили: «Как бы эта судья смогла судить ученого-генетика?»
— Если бы они судили ученого-генетика, или какого—то человека, который имеет дело с космосом, как они смогли бы их судить, если они понятия не имеют, что это за наука? Они никогда не были в театре. Они этого воздуха не знают. Я не знаю, как с этим быть. Конечно, каждый юрист не обязан знать все области, которыми он занимается, но хоть немножко.
«Пришло время, когда в бой пойдут молодые»
— У вас есть надежда, что все—таки приговор по «театральному делу» будет не такой уж суровый?
— Нету надежды. Хотя Мединский намекает, что приговор, возможно, будет не самым суровым.
— А если будет реальный срок для фигурантов этого дела? Это станет для вас точкой невозврата?
— Но не только это. И то, что происходит с «Мемориалом». Хоть я не знаю этого Оюба Титиева, но я убеждена, что это порядочный человек, я убеждена в том, что он жертва вот такого наследия «совка». Подбросить наркотики, ничего лучше не нашли. Испортить человеку репутацию элементарно. Как в плохом самом дурном примитивном сериале. И то, что с Дмитриевым происходит! Сначала они мэра Петрозаводска сожрали, эту замечательную женщину. А я туда часто езжу играть. И мне кажется, что там студенчество хорошее. И вдруг там такое дерьмо, из каких—то рассказов про 38-й год.
— Все это очень пессимистично.
— Сейчас спектаклей у меня немного, репетиций сейчас никаких нет. Приходится отказываться от каких—то предложений. Сейчас связаться с чем—то, что тебе не по душе, не имеет смысла. Когда ты отвлекаешься от своей профессии и оказываешься между «Новой газетой», «Эхо Москвы» и вот этой пропагандой из телевизора, а я его иногда смотрю, как не стать пессимистом? А от телевидения так разит ложью и фальсификацией, и это так стыдно…
— И что тогда делать?
— Я понимаю, что мой голос ничего не значит, он такой тихий и такой незаметный. И голоса тех, кого я боготворю, кому я доверяю, которые как бы духовные авторитеты, и никто и их не слушает. А слушает каких—то, я даже не знаю, как их охарактеризовать. Кто это такие? Необразованные, неумные, продажные. Мы же помним, что было 20 лет назад — и туда, и сюда. Мы же помним, но их это не смущает. И сказать, что можно быть счастливым в атмосфере, когда все скользит туда, назад, назад, дальше назад, я не могу….
— Не хочется заканчивать на такой грустной ноте. Может, все—таки есть надежда на молодых?
— Мне хочется надеяться, что прошло время, когда «в бой идут одни старики». А сейчас «в бой пойдут молодые». Хочется на это надеяться, потому что я много знаю молодых, не трусливых, не связанных какой—то памятью и традицией, людей, умеющих думать, говорить, знающих языки. Они уже люди мира. И хочется, чтобы они подхватили то, что сейчас опустилось ниже плинтуса, то, что исчезает, с теми, кто ушел. И чтобы в стране звучало не только холуйство и мракобесие, а все таки был слышен голос интеллектуалов и мыслителей. Чтобы он был сильнее и звучал. Хочется заглушить мракобесие.