Стоит ли объяснять, почему в наши дни многим из нас хочется думать, вспоминать, рассказывать о врачах, — более чем когда-нибудь воспринимаемых нами как настоящие герои нашего времени, как представители профессии, решительно выдвинувшейся вперед, оставившей позади себя многие прочие.
И мне вот тоже хочется о врачах что-нибудь.
Начать, возможно, следует с того, что я в детстве мечтал стать именно врачом, в то время как мои дружки-соседи Смирнов и Никитин были подвержены куда более конвенциональным мечтаниям о героической карьере летчика и моряка соответственно.
Но я с этого не начну, об этом чуть позже. Начну я с того, что с самого моего младенчества мое отношение к медицине вообще и к врачам в частности было, мягко говоря, двояким.
С одной стороны я их боялся и, прямо скажем, ненавидел.
Дело в том, что я, ребенок своего — рахитичного и авитаминозного — послевоенного поколения, беспрерывно болел. И, соответственно, сколько помню себя, столько и помню рядом с собой многочисленных людей в белых халатах.
Первый мой анти-врачебный демарш, первый анти-медицинский бунт я лично не помню, но мама так много и так часто рассказывала о нем, что вроде бы и помню.
Но сначала — чуть вбок.
Благодаря тому, что кроме родителей у меня был еще и старший брат — старший на целых девять лет — я очень рано узнал множество различных слов и выражений, а также пословиц и поговорок с богатым использованием этих заветных слов. Среди них слово «дурак» было, пожалуй, самым дистиллированным, самым академичным и, можно даже сказать, чопорным.
Поскольку это слово в моем детском мире бытовало — и весьма, надо сказать, активно, — исключительно в мужской, то есть в мальчишеской среде, я даже не подозревал о существовании того же слова, но в форме женского рода.
Так вот. Первый мой бунт против репрессивной практики медицины по отношению ко мне был таким. И рассказываю я о нем со слов, повторяю, моей мамы.
После скарлатины, с которой я пролежал в больнице сколько-то времени, я получил неприятное осложнение. Сейчас это называется «отит», а тогда называлось «воспаление среднего уха». С этим «средним ухом» я маялся уже не в больнице, а дома, куда регулярно приходила женщина-врач из районной детской поликлиники.
«Ты все время спрашивал, — рассказывала чуть позже мама и смеялась, — в каком же месте находится у тебя это среднее ухо. Ты ведь умный у меня мальчик. Ты уже и в три года знал, что ухо бывает левое или правое. А где же среднее? Правильный вопрос! Умница ты моя!» И она целовала меня не в среднее, которое неизвестно где, а поочередно в левое и правое ухо.
Чтобы вылечить мое среднее ухо, мне был назначен курс уколов. Из поликлиники приходила медсестра и колола меня то в одну, то в другую ягодицу.
Уколов я страшно боялся (боюсь и теперь), а отличать медсестру от врача я еще не умел.
Так вот, когда несчастная медсестра под мои немузыкальные вопли, каким-то хитрым способом обманув мою бдительность, все же от души кольнула меня в задницу, я истошно и ужасно злобно, форсируя относительно недавно усвоенный звук «Р», заорал: «Тетя вррач — дуррак!»
Эта формула на многие годы стала в нашей семье тем, что сейчас называют мемом.
Недолюбливал я врачей, что и говорить. Опасался и не любил.
Зимой 53-го года — мне тогда было пять лет — я часто листал журнал «Крокодил», который выписывал отец. В числе всего прочего веселого и смешного я с особым интересом рассматривал там карикатуры на «убийц в белых халатах», странным образом похожих внешне то на маминого харьковского дядю Зяму, то на нашего безумного соседа Соломона, пристававшего ко всем с предложением сыграть в шахматы, при том, что сам он играть совсем не умел.
«Крокодильский» врач-убийца имел как правило крючковатый нос, мясистые губы, проволочные, мелким бесом, кудри вокруг полированной лысины, окровавленные руки-крюки, тянущиеся к горлу простодушного советского пациента подчеркнуто и даже избыточно славянской наружности.
Рассматривая эти «веселые картинки», я злорадствовал. «Так им и надо! — думал я. — Нечего было так больно колоть меня в попу! Нашлись тоже!»
И ладно бы только в попу! Ладно бы только колоть! А залезать в глотку деревянной палочкой — «Скажи “аааа”!». А как же можно в таком диком, в таком противоестественном положении сказать «аааа», сдержав рвотный рефлекс? Никак нельзя. Сколько докторских халатов попортил этот мой рефлекс — разве ж упомнишь!
А анализ крови натощак из безымянного пальца при помощи какой-то пыточной машинки с коварной пружинкой! А?
И много чего еще, о чем я предпочитаю забыть навсегда, но не всегда это получается.
Много, много грехов против лично меня лежит на совести медицины — всего и не припомнишь.
Ну, ладно…
А вот теперь все-таки о том, что при всем при том я ужасно хотел стать врачом. Потому что, повторяю, я был плотно окружен врачами и даже не представлял себе, что от них можно было куда-то деться. И не только теми я был окружен, кто был «дурак» со шприцом в руке, но и другими тоже.
Врачом, например, был мой любимый дядя Боря Рубинштейн, старший брат отца.
Он был известнейший в свое время врач-гинеколог, он работал в прославленном роддоме имени Грауэрмана, его знала буквально вся Москва.
Он жил около Никитских ворот, в Скатертном переулке. Как-то раз, не помню по какому случаю, я несколько дней гостил у него и у его жены красавицы тети Лили. Мне нравилось в этой красивой и уютной и, главное, отдельной квартире. Больше всего мне нравилось обилие разного калибра цветочных ваз. Это были подарки от благодарных пациенток.
В один из тех дней — это было воскресенье — дядя Боря взял меня с собой прогуляться по Тверскому бульвару. Некоторые из прохожих, узнавая его, раскланивались. А одна женщина с коляской, поздоровавшись с ним, сказала, указывая на содержимое коляски: «Борис Львович, здравствуйте! Это, между прочим, ваш! Не помните?»
И я тоже хотел быть врачом. Хотел, чтобы и со мной так же радостно раскланивались люди на бульваре. Очень сильно и страстно я этого хотел.
Я примерял на себя то одну медицинскую специальность, то другую, поражаясь тому, какие иногда причудливые бывают эти специальности.
Ну, хирург — это понятно. Это, как говорится, номер раз.
За Победу пьют молча. Лев Рубинштейн о тех, кто еще помнит, что празднуется 9 мая
Приближения одного из широкомасштабных, неукоснительно соблюдаемых...
Вот ты выходишь из операционной, изможденный и взмокший от напряжения, с поднятыми вверх драгоценными своими руками в резиновых перчатках. Твой халат в крови. За тобой почтительной вереницей выходят ассистенты, медсестры и студенты. Вот тебя окружает встревоженная толпа родственников твоего только что разрезанного, потом крепко-накрепко заштопанного пациента. Вот ты после долгой киногеничной паузы как бы нехотя и как бы вскользь торопливо бросаешь, глядя в сторону: «Будет жить. Мариночка, мне бы чайку». И быстро скрываешься в своем рабочем кабинете под ликующие вопли массовки.
Это, конечно, недосягаемая сияющая вершина самых дерзких мечтаний честолюбивого отрока.
Но бывают и другие медицинские профессии, тоже вполне интересные.
В далекие 70-е годы, гуляя в районе Замоскворечья, мы с друзьями на стене какого-то дома наткнулись на удивительную мемориальную доску, сообщившую нам о том, что «в этом доме зимой такого-то года в квартире врача-марксиста скрывался от царских жандармов В. И. Ленин».
Очень нас, надо сказать, развеселила эта доска. И это при том, что мы и без того были в те годы избалованы многочисленными свидетельствами подобного рода. Чего стоила хотя бы мраморная доска у ворот зоопарка, где, оказывается, вездесущий В. И. Ленин тоже выступил однажды с докладом о текущем моменте. И было, конечно же, множество искрометных шуток по поводу воображаемого нами состава аудитории этого всемирно-исторического события.
Но «врач-марксист» — это, согласитесь…
Это что же за такая медицинская специальность, шумно и наперебой гадали мы. Это от чего же он лечил? Неужели от марксизма? Тогда почему же Ильича не вылечил? Плохой, наверное, доктор-то был! Никудышный!
Но недолго, слава богу, мечтал я о трудной и сладкой врачебной участи. Да и не получился бы из меня врач, я это точно знаю — не обладаю я необходимым для этого запасом эмпатии.
Врачом я не стал, но зато всю сознательную жизнь я дружу с врачами.
Есть среди них и бывшие врачи или фельдшеры. Но и в бывших легко угадываются следы профессионально обусловленного благородства, им легче и непосредственнее, чем многим прочим, «сочувствие дается».
Они — по крайней мере те, с кем я дружу, — люди с обширными и ничуть не поверхностными гуманитарными интересами и развитыми чувствами слова и юмора. Некоторые из них и сами поэты и писатели, и при том превосходные.
Некоторые из них меня лечили и лечили хорошо и не больно, за что я им сердечно благодарен.
Но для меня главное то, что они со мной просто дружат, и их присутствие в моей жизни придает мне некоторой дополнительной уверенности и дает ощущение хотя бы относительной осмысленности этого бестолкового, в общем-то, мира.
Ну и, пользуясь случаем, я обращусь к ним так, как когда-то писали письма на фронт. «Я люблю вас, дорогие мои доктора! — скажу я им. — Я вас люблю и очень за вас беспокоюсь в эти дни. Берегите себя и скорее возвращайтесь, причем с победой. Возвращайтесь уже наконец за наш общий дружеский стол. Без вас грустно и тревожно. Вас ждут, не забывайте об этом».