Смерть Малашенко всколыхнула российский политический класс и лишь усилила споры о девяностых, которые медленно, но неуклонно превращаются в один из важнейших фронтов идеологической войны в современной России. Почти одновременное появление в публичном пространстве циклопического проекта Авена «Время Березовского», ностальгического фильма Собчак об отце и сентиментальных зарисовок Манского я рассматриваю не как изолированные друг от друга явления, а как тренд: девяностые не отпускают. И не могут отпустить, потому что они — наше все. Потому что все, что нам так не нравится, и все, что нам так нравится, — оно оттуда, и одно от другого очень трудно оторвать. И поскольку Малашенко был одним из самых заметных и талантливых «младших архитекторов» того, а, следовательно, и этого времени, постольку его жизнь и трагическая смерть будут восприниматься именно в этом, а не в каком-либо ином личностном контексте.
В этом контексте реплика Евгения Киселева на «Эхе» является в некоторой степени программной, по крайней мере, по четкости постановки вопроса. Я полагаю, что мы с Евгением Киселевым находимся в дружеских отношениях, и я отношусь к нему очень тепло. Но именно это позволяет мне высказать альтернативную предложенной им точку зрения на роль и значение девяностых в судьбе России. Потому что я как раз один из тех, кто «упрямо повторяет, что все нынешнее зло в России из-за «казуса 1996-го»». Не только 1996-го, конечно, а и 1991-го, и 1993-го, но его в особенности. И если вопрос встал уж под этим углом зрения, то он требует бескомпромиссного ответа.
Вообще этот наш спор не нов. Два года назад во время пространного интервью, которое я давал Евгению в Киеве, мы неожиданно обнаружили, что смотрим на девяностые не просто по-разному, а с диаметрально противоположных позиций. То, что для Евгения (и я уверен, для очень многих людей его круга и его поколения) продолжает оставаться «лучшими годами жизни», для меня вот уже два десятилетия остается мучительным и неприятным воспоминанием. И это при том, что я лично в 90-е годы не пострадал, жил умеренно обеспеченной жизнью и в чем-то даже преуспел.
Но Маркс прав лишь отчасти, полагая, что сознание полностью определяется бытием. Хотя персональное бытие мое было весьма сносным, все, что его сопровождало, было отвратительным. Не сегодня, а тогда, в девяностые, право и суд превратились в насмешку. Просто тогда судьи танцевали «гопак» под оркестр, составленный из лоббистов финансово-промышленных групп, а сегодня они вышагивают «еньку» под флейту крысолова. Именно тогда умерла надежда на разделение властей, и должность главы администрации президента, не предусмотренная никакой конституцией, превратилась в должность главного визиря при некоронованном «демократическом» императоре. Именно тогда Конституция превратилась в литературный памятник, а не в политический и правовой инструмент, и именно потому, что вылетела из ствола танка, расстрелявшего подобие первого русского посткоммунистического парламента, а не родилась из реального политического консенсуса. Я бы долго мог продолжать в этом духе, но направление моей мысли понятно, и в целях, как говорят юристы, «процессуальной экономии» перейду к главному пункту разногласий.
В чем Евгений прав, так это в том, что в свете сегодняшнего дня не 1991-й, не 1993-й, а именно 1996-й год воспринимается как точка окончательного перелома, точка прощания с надеждами пройти между Сциллой реакции и Харибдой революции. После него Россия была обречена на реакцию, и та не заставила себя долго ждать. Но самое главное в другом — сама дилемма, пожалуй, должна выглядеть иначе. Реакция так же неизбежна после любой революции, как закат — после восхода. И поэтому в той или иной форме реакция в конце девяностых была неизбежной. Избежать этого зла было невозможно, но выбор, сделанный политическим классом тогда, в 1996 году, предопределил форму этой реакции. Именно этот выбор в пользу «трупа» обеспечил России «вечно живого» нового лидера.
По сути, дилемма выглядит следующим образом. О последовательном взлете демократии «по экспоненте», продолжении «либеральных реформ» в «европейском духе» речи быть не могло. К этому Россия не была готова и требовала передышки, не говоря о том, что те реформы, которые тогда проводил правящий класс, по сути своей были далеки и от либерализма, и от демократии. Выбор был между реакцией, которую будет организовывать обуржуазившийся номенклатурщик Зюганов, приватизировавший за отсутствием лучших активов гроб «русского коммунизма» и летавший в нем над Россией как Вий, или реакцией, за спиной которой стояла «семья», которая искала подходящего диктатора, способного защитить ее вполне реальные, а не иллюзорные активы.
О политической форме «России будущего»: президентская или парламентская республика?
Помощник президента России Владислав Сурков выступил с...
Хрен редьки не слаще. Но в случае, если бы на практике был реализован вариант с Зюгановым, Россия, по крайней мере, приобрела бы опыт демократической передачи власти путем законных выборов, которого она не имеет до сих пор. И наличие этого опыта и этого прецедента позволяло надеяться, что реакция Зюганова не стала бы цепной. Пусть не сразу, пусть с потерями, но опустились бы в этот кипящий раствор псевдокоммунистического реванша свинцовые стержни истории и не дали бы сформироваться той критической массе, которая взорвала Россию в 2014 году «крымнашем». В случае с «семейной реакцией» надеяться было не на что, и я, в отличие от многих, с 1996 года уже ни на что и не надеялся.
Есть и еще одна существенная разница между 1993-м, например, и 1996-м годом. В 1993-м году для многих из тех, кто не принадлежал к узкому кругу засевших в Кремле сторонников Ельцина, особенного выбора не было. Большинство присутствовало в зале как статисты и, запасшись попкорном, наблюдали из зала за разворачивающимися на сцене историческими событиями. В 1996 году выбор был. Решение поддержать Ельцина было консенсусным, оно принималось не за один день, в принятие решение было вовлечено много людей. Это был сознательный выбор, и с моей точки зрения — глубоко ошибочный. Есть ситуации, когда проиграть — значит выиграть. Выборы 1996 года были именно таким случаем.
У нас не короткая память. Она у нас разная. У каждого свои девяностые, и их невозможно подвести под всеобщий знаменатель. Борьба за единое «правильное» понимание девяностых, которая началась с легкой руки представителей все той же «семьи», является одним из самых серьезных фронтов современной идеологической борьбы. Прошлое уверенно и прочно держит нас за горло своей костлявой рукой. С ним надо спокойно и без эмоций разобраться. Может быть, смеясь. Это было бы лучше.