В детстве он мне очень нравился, этот праздник. По крайней мере, из двух главных советских праздников он казался как-то явно симпатичнее, чем Седьмое ноября.
Ну, во-первых, он обладал каким-никаким международным статусом, какой-никакой конвертируемостью в мировой, так сказать, контекст. И он в значительно меньшей степени, чем День седьмого ноября, сгибался под тяжестью непосильной и неподъемной идеологической нагрузки.
Ну да, демонстрации с портретами, менявшимися в зависимости от политических сезонов. Ну да, какие-то невнятные ритуальные «призывы» к трудящимся-учащимся-военнослужащим-деятелям науки-работникам культуры, ежегодно публикуемые в центральных газетах за несколько дней до праздника. Они, эти «призывы», были одинаковы, они не менялись из года в год, их никто никогда не читал, они были чем-то вроде неизбежных сезонных явлений, чем-то вроде неопрятных свалявшихся клоков недорастаявшего закопченого снега между дровяным сараем и ржавым гаражом.
Во-вторых, конечно, сезон. Седьмого ноября не очень-то побегаешь по улице в новой вельветовой курточке на молнии и в белых матерчатых, почищенных зубным порошком тапках, не очень-то поедешь с папой в зоопарк.
Перед Первым мая в садах и огородах сжигали прошлогодние листья, и запах свежего дыма был запахом грядущего праздника. Перед Первым мая вынимали зимние рамы, красили забор зеленой танковой краской, вследствие чего забор становился похожим на кузов лендлизовского «студебеккера», только побольше и без колес. Перед Первым мая отмывалась веранда, в зимние месяцы служившая холодильником и складом лишних вещей, выметались из углов паутины и накрывался новой пахучей клеенкой старый, еще довоенный стол. Жизненное пространство вдруг, в одночасье расширялось до практически безбрежных размеров.
Вот маленький фрагмент моего собственного давнего текста, фрагмент, аккумулирующий и вместивший все эти детские ощущения в четыре строчки четырехстопного ямба:
«А это праздничной столицы
Краснознаменное ура
И свежевымытые лица
Девчонок с нашего двора».
В-третьих, в официальном названии этого праздника было хорошее слово «солидарность», в разные времена и в разные возрастные периоды нагружаемое и обогащаемое самыми разными, но всегда актуальными значениями.
Вот и теперь в общественном и индивидуальном сознании многих из нас тревожно мигает яркими огоньками это «майское» понятие, цветущая актуальность и болезненный дефицит которого особенно остро ощущается в наши дни.
Что сегодня можно сказать про Первомай? В общем-то, уже ничего. Того Первомая, советского, детского Первомая, в честь которого названы улицы, заводы и колхозы, уже нет.
Еще шумят кое-где по миру рудиментарные завихрения потешных классовых боев. Еще сохранились там и сям милые обычаи драться с полицией. Вот в Берлине, например, каждое первое мая юные придурки-анархисты вступают в петушиные бои с полицией. Счет, как правило, 1:1 — человек по десять с каждой стороны оказываются в больницах. Это уже становится рутиной, родом похмельной забавы после бурно проведенной Вальпургиевой ночи.
А ведь именно ее, эту Ночь, этот международный фестиваль всякой веселой и красочной нечисти уже много веков лихо празднует значительная часть человечества в ночь на первое мая. И нельзя попутно не отметить, что по сравнению с безразмерно расплодившейся нечистью, плотно заселившей пространство нашей общественной, политической, медийной жизни, те «вальпургиевы» карнавальные шабаши кажутся легкокрылыми, источающими тонкий розовый аромат порханиями горних ангелов.
В России тоже были вполне языческого происхождения маевки. Это с легкой руки какой-нибудь очередной «Юности Максима» принято было считать, что слово «маевка» крепко связано с международным рабочим движением и грядущим воссоединением пролетариев всех стран. Там, в фильмах, люди собирались на маевки и кто-нибудь, кто грамотный, по складам читал собравшимся пролетариям свежую газету «Искра». Потом какой-нибудь смышленый постреленок, сидевший на дереве, свистал со своей ветки в два пальца. Свистал он в том смысле, что полиция тут где-то рядом. Тогда «Искру» засовывали за пазуху, из-за той же пазухи извлекалась бутылка с водкой, и все начинали с подозрительным правдоподобием изображать пьяных и горланящих песню «Когда б я имел златые горы». В поздние советские годы — и не в кино, а в грубой реальности — все происходило ровно наоборот. Про это даже существовали соответствующие анекдоты.
Постепенно детский «первомайский» энтузиазм стал уступать место сначала бессознательному протесту против агитпроповской мертвечины, потом — чувству острой гадливости и желанию улизнуть куда-нибудь подальше от первомайских призывов (мы их, естественно, называли «первомайскими позывами»), от взвинченно-патриотического рева репродуктора, от демонстраций с портретами и лозунгами, от салютов, транспарантов и флагов. Флаги вывешивались за пару дней до праздника, их вставляли в специально укрепленные на стенах домов приспособления, напоминавшие подсвечники, которые я однажды прозвал «флагалищами».
Одна моя однокурсница страдала довольно причудливой формой аллергии, аллергии на красный цвет. От обилия красного у нее начинали страшно слезиться глаза, она чуть ли не слепла. Мы прозвали это явление «майским конъюнктивитом». Поэтому, когда Москва начинала полыхать и реять красным идеологически выдержанным тряпьем, она просто не могла не уехать из города.
Да и очень многие стремились в эти дни куда-нибудь уехать — кто на дачу, кто в турпоход с палаткой и гитарой, а кто и в Крым. К праздничным дням пристегивались какие-нибудь отгулы за овощную базу или за дежурства в «добровольной народной дружине», и получался маленький отпуск. Однажды где-то в середине апреля в отдел кадров института, где я тогда работал, пришла девочка-лаборантка и сообщила, что у нее умерла бабушка и что ей по этому поводу полагается трехдневный отпуск за свой счет. Да, сказали ей, действительно полагается, можешь взять отпуск. Но она не уходила. Она долго мялась и жалась и, наконец, решилась на вопрос. «А можно, — спросила она, — я сейчас отпуск брать не буду, а эти дни прибавлю к Первому мая?»
В наши дни, благодаря неустанной заботе родной исполнительной власти, эти «майские праздники» — без всяких, цинично говоря, уместно подвернувшихся бабушкиных кончин — продлены на целых десять дней. Интересно, что по мере почти полного исчезновения каких бы то ни было политико-идеологических значений самого «Первомая», его дачно-огородная составляющая все удлиняется, расширяется, углубляется, оплотняется и обрастает мелкобуржуазным жирком. А еще интересно, что российский обыватель, привыкший существовать в условиях беспрестанного вранья со стороны разнокалиберного начальства, включая и высшее руководство страны, вместо того, чтобы простодушно порадоваться внеочередной, свалившейся на его голову халяве, озабоченно и встревоженно чешет эту самую голову, задаваясь мучительным вопросом, в чем же тут таится наё… ну, хорошо, «наколка», — было и такое слово в годы моей юности.
А что все-таки осталось от советского Первого мая? Какие воспоминания?
Остались мелкие приметы времени, летучие смутные символы, уносящиеся за исторический горизонт. Остались измятые бумажные цветочки на проволочных стеблях, горькие слезы из-за лопнувшего синего шарика, заноза от деревянной палочки, на которой болтался накрахмаленный флажок, руки липкие от леденцового петушка, очередь за мороженым, плакаты, изображавшие трех-четырех парней всей земли, разноцветным рукопожатьем скреплявших клятву разобраться с эксплуататорами, империалистами, поджигателями войны, колониалистами и неоколониалистами и дограбить, наконец-то, недограбленное.
Ну, а еще в памяти застряла песня про Первомай на стихи неугомонного Лебедева-Кумача. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля» — так она начиналась. Песня довоенная, поэтому от слов «из открытых окон школы слышны крики октябрят» никто тогда особо не вздрагивал. И от слов «холодок бежит за ворот» холодок невнятного и в то же время отчетливого ужаса не перекидывался на нервные интеллигентские шеи. А так все и воспринимали, как было написано — мол, утренняя прохлада. И всего-то. Май все-таки!