Приятель сказал мне пару лет тому назад: «Что это ты вдруг так в последнее время заинтересовался политикой? Ты же всегда говорил, что политика тебе не интересна, а интересно только искусство».
А ничего во мне, дорогой друг, не изменилось. Просто так вдруг получилось, что на том месте, где должна была бы быть политика, оказалось как раз именно оно самое, то есть искусство.
И это уже не в первый раз на моей памяти.
Когда несколько лет тому назад мы с моим другом поэтом пришли на одно из многолюдных протестных шествий, он сказал: «А правда, эта толпа чем-то напоминает очередь в “Пчеловодство”»?
Для москвичей нашего поколения едва ли надо объяснять, что он имел в виду. А имел он в виду художественную выставку, имевшую место зимой 1975-го на ВДНХ, в павильоне «Пчеловодство». А этой выставке предшествовал целый ряд событий.
Все началось с легендарной Бульдозерной выставки в сентябре 1974 года, когда десятка полтора неофициальных художников пришли на пустырь в отдаленном в те времена районе Беляево, чтобы открыто и гласно продемонстрировать свои работы. То, что было дальше, описано многими и описано подробно, так что не будем повторяться.
Но получилось так, что именно это малолюдное и малозаметное в масштабах огромного города событие стало детонатором и символом гражданского пробуждения. После чудовищного, причем международного скандала, связанного с разгоном Беляевской выставки, власти стали идти на уступки, а художники, окрыленные неожиданной для них самих победой, стали требовать все большего и большего.
Сначала абсолютно бесцензурная уличная выставка в Измайловском парке. Потом — упомянутое «Пчеловодство». Летом того же года — грандиозная выставка на том же ВДНХ. Потом — выставочный зал на Малой Грузинской. Ну и так далее.
Искусство медленно, не без приключений и не без потерь отвоевывало все новые и новые территории. А москвичи и приезжие, лишенные в те годы пространства свободного общественного маневра, толпами хлынули в эти самые, — довольно, надо сказать, тесные, — пространства.
Быть или хотя бы считаться художником стало модным, мастерские ломились от любопытствующих посетителей, а чуть позже и покупателей. Забегая вперед, скажу, что далеко не все выдержали испытание успехом, особенно успехом коммерческим.
Но факт остается фактом: в середине 70-х годов неожиданно для всех главной зоной гражданского сопротивления и общественной моды вдруг оказалось искусство. А конкретно — искусство изобразительное.
Так что прав мой друг: протестная публика недавнего прошлого действительно чем-то, хотя и с существенной поправкой на совсем иную историческую эпоху, напоминала ту, что стояла в очереди в павильон «Пчеловодство».
Политики у нас нет, в этом я уверен.
Политика в понимании современного человека — это что-то другое. Это партии, программы, дебаты, выборы. Ничего этого у нас нет. А имитация всего этого в картонных декорациях колхозного дворца культуры этот прискорбный факт лишь подчеркивает.
Политики у нас нет, а вот политики — есть. И их даже много. И некоторые из них мне по-человечески вполне симпатичны. Но вот беда: политики есть, а политики нет.
А потому и протестное движение в нашей новейшей истории возникло как стихийный художественный проект и развивается скорее по художественным, чем по политическим законам.
Это одна сторона дела. Другая заключается в том, что так называемые деятели культуры в нашей стране во все времена делились на две неравные части, разделяемые невидимой бетонной стеной. Даром, что стена эта в разные времена была разной степени проницаемости.
В советские годы эти две части, а фактически две культуры назывались соответственно «официальной и неофициальной». В официальной культуре критерием успеха служили тиражи, звания и ордена к юбилейным датам.
Если не манифестом, то емкой формулой культуры неофициальной служили слова Мандельштама: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух».
Этот, казалось бы, ушедший в историческую перспективу водораздел в последние годы внезапно обрел новую жизнь. А в культурном сообществе с новой яркостью зажглась полузабытая тема конформизма, тема компромисса и его границ.
Понятно, что эта тема и эта проблема как не существовала прежде, так и не существует теперь для значительного числа людей так называемых артистических профессий.
Многие из них мне, к сожалению, представляются чем-то вроде говорящего пластилина. Поэтому судить их, их поступки и высказывания по каким-то иным нормам не вполне корректно.
Увы, многие артисты мало чем отличаются от кукол из «Буратино». А потому и власть они воспринимают исключительно инструментально. Поэтому и Путин сегодня для них это всего лишь нечто такое, что все же получше, чем Карабас-Барабас. Он вроде и палкой не дерется, и крышу в театре залатал, и Мальвининых детей в детский сад пристроил, и для Пьеро импортную пудру достал. Другой-то нам зачем? Так что уж поддержим такого, какой есть. Какой уж там «ворованный воздух»!
Для проницательного читателя, я думаю, вполне очевидно, что этот разговор я затеял в связи с так называемым «театральным делом», в те минуты, когда я пишу этот текст, — а пишу я его накануне оглашения приговора, — близким к финалу, а в те минуты, когда текст будет опубликован, исход процесса будет уже известен. И он, — ох, как бы хотел я ошибиться, — вряд ли будет радостен.
Я внимательно и более чем сочувственно слежу за этим запредельным по своей абсурдности процессом.
И дело даже не в том, что среди преследуемых по этому «делу» есть мои добрые приятели, хотя и это тоже.
Когда пытаешься осмыслить то, что произошло и происходит, то, свидетелями чего мы все являемся, в голове неутомимо и при этом несколько хаотично крутятся несколько совсем разных аспектов этой поразительной, хотя уже в наши дни не такой уж атипичной истории.
На поверхности, конечно, первым делом возникают эмоции, не могущие не брать верх над всем остальным. Первый букет этих эмоций несет в себе исключительно негативный заряд и обобщенно выглядит приблизительно как «Вот же гады!». Второй — уже скорее позитивный, и звучит он примерно как «Чем помочь?».
Я вспоминаю о своем относительно давнем интервью для какой-то скандинавской газеты, где речь шла в том числе и о цензуре, и о самоцензуре. Помню, что меня спросили, каков в этих обстоятельствах может быть поведенческий кодекс культурного сообщества, вернее той его части, которая не согласна мириться с тем положением вещей, которое все более активно навязывается государственными институтами.
Для краткости я спонтанно назвал три ключевых слова, положенных в основу этого самого кодекса. По странному совпадению все они начинались с «С»: «Свобода», «Сопротивление» и «Солидарность».
В этой же истории, истории «театрального дела», с особенной насущностью актуализировалась именно «Солидарность».
Думаю я и в эти дни о том, встряхнется ли хоть как-то от карантинной дремы так называемое «культурное сообщество» или хотя бы его театральный сегмент?
Останемся ли мы все скорбящими и даже благородно разгневанными свидетелями очередного подлого, наглого, и, главное, вполне демонстративного беззакония или все же слово «солидарность» примет хотя бы какие-нибудь вещественные и наглядные формы?
«Верите ли вы в то, что в этом деле реально присутствует экономическая составляющая?» — спросил меня на выходе после очередного судебного заседания какой-то корреспондент какого-то издания.
«Если она и есть, — ответил я, — то точно не она главная. Я совсем не разбираюсь в бухгалтерских вопросах, но знаю, что абсолютно любой человек, связанный с государством денежными отношениями, является уязвимым по определению. Над ним с самого начала висит этот дамоклов меч, ожидающий лишь щелчка двух пальцев. Также я твердо знаю, что ни при каких обстоятельствах нельзя верить всем этим следственным комитетам и прокуратурам. Почему? Репутация! Слышали такое слово? Репутация! Ничего, как говорится, личного».
Но «лоялисты», конечно же, стоят на своем.
«При чем тут “свобода слова”? — дают понять они. — Не надо все валить на “свободу самовыражения”! Тут чистая экономическая уголовка!»
Да, это действительно новое слово в репрессивной практике в зоне культуры. Не надо никого обвинять в «экстремизме» и «подрыве национальных интересов».
Зачем? Придут с проверкой. В масках. С барбосом на поводке. Спросят: «А под чем это стоит ваша подпись за такое-то число такого-то года? Как это вы не помните? Что значит, это было десять лет тому назад? Как это вы режиссер, а не бухгалтер? Подпись-то чья? Как это вы не помните, на что были израсходованы эти средства? А кто будет помнить? Пушкин?»
Кто-то в это поверит. Кто-то скажет, что нет дыма без огня. Кто-то скажет, что «к нам почему-то не приходят!»
Обязательно скажут. И обязательно придут. Но чуть позже.
Как выглядят антитела. Лев Рубинштейн о памятниках посткоронавирусного времени
Не выдержав железного натиска нравственной и интеллектуальной...
Есть мнение, что человеку той или иной художественной профессии никогда и ни при каких обстоятельствах нельзя связываться с государством, по давней традиции воспринимающим культуру как художественное оформление собственной исторической легитимности. Оно, государство, искренне считает, что платить оно должно только тем, кто в ответ платит ему высокохудожественными проявлениями лояльности.
В идеале это, разумеется, так. Нельзя связываться с государством.
Но беда в том, что такие феномены культуры, как большие театры, музеи, оркестры, киностудии не выживают без государственных денег.
И это так более или менее во всем современном мире. Но именно в современном мире, а не в том, в каком оказались мы с вами, государство не заказчик культуры, а всего лишь его спонсор. Современное государство воспринимает вещественную поддержку культуры не как проявление собственной щедрости, а как свою рутинную обязанность. А также оно понимает, что свободно развивающаяся культура есть залог жизнеспособности самого государства.
«И что же делать? — в отчаянии спросит кто-то. — Менять, что ли, само государство?»
«Ну, это ты сказал», — ответят ему всемирно известной цитатой. И будут, в общем-то, правы.